На совести Мишиного папы тысячи пудов преступлений.
Но это его преступление — гибель Мишиной души — неуследимое, неуловимое, как пушинка, — и, однако, оно в моих глазах столь же подлое, отвратительное, как и прочие его убийства.
Сколь различна психология и быт русского и французского человека.
Французская революция оставила нам такой примечательный факт:
Добрые, революционно настроенные парижане поймали как-то на улице аббата Мори. Понятно, сейчас же сделали из веревки петлю и потащили аббата к фонарю.
— Что это вы хотите делать, добрые граждане? — с весьма понятным любопытством осведомился Мори.
— Вздернем тебя вместо фонаря на фонарный столб.
— Что ж вы думаете — вам от этого светлее станет? — саркастически спросил остроумный аббат.
Толпа, окружавшая аббата, состояла из чистокровных французов, да еще парижан к тому же.
Ответ аббата привел всех в такой буйный восторг, что тут же единогласно ему было вотировано сохранение жизни.
Это французское.
А вот русское.
В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал «товарищ» Саенко, расстрелы производились каждый день.
Делом этим, большею частью, занимался сам Саенко…
Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посредине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу.
И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону.
Понятно, что никто не молил, не просил — все прекрасно знали, что легче тронуть заштукатуренный камень капитальной стены, чем сердце Саенко.
И вот однажды, за два дня до прихода в Харьков добровольцев, явился, по обыкновению, Саенко со своим списком за очередными жертвами.
— Акименко!
— Здесь.
— Отходи в сторону.
— Васюков!
— Тут.
— Отходи.
— Позвольте мне сказать…
— Ну вот еще чудак… Разговаривает. Что за народ, ей-богу. Возиться мне с тобой еще. Сказано отходи — и отходи. Стань в сторонку. Кормовой!
— Здесь.
— Отходи. Молчанов!
— Да здесь я.
— Вижу я. Отойди. Никольский! — Молчание. — Никольский!!
Молчание. Помолчали все: и ставшие к стенке, и сидящие на нарах, и сам Саенко.
А Никольский в это время, сидя как раз напротив Саенко, занимался тем, что, положив одну разутую ногу в опорке на другую, тщательно вертел в пальцах папиросу-самокрутку.
— Никольский!!!
И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенко уставились в упор на Никольского.
Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем:
— Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете.
— А что?
— Да ведь вы Никольского вчера расстреляли!
— Разве?!
И все опять помолчали: и отведенные в сторону, и сидящие на нарах.
— А ну вас тут, — досадливо проворчал Саенко, вычеркивая из списка фамилию. — Запутаешься с вами.
— То-то и оно, — с легкой насмешкой сказал Никольский, подмигивая товарищам, — внимательней надо быть.
— Вот поговори еще у меня. Пастухов!
— Иду!
А через два дня пришли добровольцы и выпустили Никольского.
Не знаю, как на чей вкус…
Может быть, некоторым понравился аббат Мори, а мне больше нравится наш русский Никольский.
У аббата-то, может быть, когда он говорил свою остроумную фразу, нижняя челюсть на секунду дрогнула и отвисла, а дрогни челюсть у Никольского, когда он, глядя Саенко в глаза, дал свою ленивую реплику, — где бы он сейчас был?
Когда шестилетний Котя приходит ко мне — первое для него удовольствие рыться в нижнем левом ящике моего письменного стола, где напихана всякая ненужная дрянь; а для меня первое удовольствие следить за ним, изучать совершенно дикариные вкусы и стремления.
Наперед никогда нельзя сказать, что понравится Коте: он пренебрежительно отбросит прехорошенькую бронзовую собачку на задних лапках и судорожно ухватится за кусок закоптелого сургуча или за поломанный ободок пенсне… Суконная обтиралка для перьев в форме разноцветной бабочки оставляет его совершенно равнодушным, а пустой пузырек из-под нашатырного спирта приводит в состояние длительного немого восторга.
Сначала я думал, что для Коти самое важное, издает ли предмет какой-либо запах, потому что и сургуч, и пузырек благоухали довольно сильно.
Но Котя сразу разбил это предположение, отложив бережно для себя металлический колпачок от карандаша и забраковав прехорошенький пакетик саше для белья.
Однако обо всяком подвернувшемся предмете он очень толково расспросит и внимательно выслушает:
— Дядя, а это что?
— Обтиралка для перьев.
— Для каких перьев?
— Для стальных. Которыми пишут.
— Пишут?
— Да.
— А ты умеешь писать?
— Да, ничего себе. Умею.
— А ну-ка, напиши.
Пишу ему на клочке бумаги: «Котька прекомичный пузырь».
— Да, умеешь. Верно. А это что?
— Ножик для разрезания книг.
Молча берет со стола книгу в переплете и, вооружившись костяным ножом, пытается разрезать книгу поперек.
После нескольких напрасных усилий вздыхает: