— Это вам на память. Вделайте в медальон. Пусть это утешит вас в том, что граф отказал.
— Он осмелился?! — охнула мать моя, смахнув незаметно мой подарок на пол. — Где же совесть после этого?
Сошла и эта сцена. Я в душе поблагодарил своего всезнающего друга.
В третьем акте мои первые слова были:
— Он сейчас идет сюда.
После этого должен был войти старый граф, но в стройном театральном механизме что-то испортилось.
Граф не шел.
Как я после узнал, он в этот момент был занят тем, что жена била его в уборной зонтиком за какую-то обнаруженную интрижку с театральной портнихой.
— Он сейчас придет, мамаша, не волнуйтесь, — сказал я, покойно усаживаясь в кресло.
Мы подождали. На сцене секунды кажутся десятками минут.
— Он, уверяю вас, придет сейчас! — заорал я во все горло, желая дать знать за кулисы о беспорядке.
Граф не шел.
— Что это, мамаша, вы взволнованы? — спросил я заботливо. — Я вам принесу сейчас воды. — Вылетел за кулисы и зашипел: — Где граф, черт его дери?!!
— Ради бога, — подскочил помощник, — протяните еще минутку: он приклеивает оторванную бороду.
Я пожал плечами и вернулся.
— Нет воды, — грубо сказал я. — Ну и водопроводец наш!
Мы еще посидели…
— Мамаша! — нерешительно сказал я. — Есть ли у вас присутствие духа? Я вам хочу сообщить нечто ужасное…
Она удивленно и растерянно поглядела на меня.
— Дело в том, что когда я вышел за водой, то мимоходом узнал ужасную новость, мамаша. Автомобиль графа по дороге наскочил на трамвай, и графа принесли в переднюю с проломленной головой и переломанными ногами… Кончается!
Я уже махнул рукой на появление графа и только решил как-нибудь протянуть до тех пор, пока кто-нибудь догадается спустить занавес.
Мы помолчали.
— Да… — неопределенно протянул я. — Жизнь не ждет. Вообще, эти трамваи… Вот я вам сейчас расскажу историю, как у меня в трамвае вытянули часы. История длинная… так минут на десять, на пятнадцать, но ничего. Надо вам сказать, мамаша, что есть у меня один приятель — Васька. Живет он на Рождественской. С сестрой. Сестра у него красавица, пышная такая — еще за нее сватался Григорьев, тот самый, который…
— Вы меня звали, Анна Никаноровна? — вдруг вошел изуродованный мною граф, с достоинством останавливаясь в дверях.
— А, граф, — вскочил я. — Ну как ваше здоровье? Как голова?
— Вы меня звали, Анна Никаноровна? — строго повторил граф, игнорируя меня.
— Я рад, что вы дешево отделались, — с удовольствием заметил я.
Он поглядел на меня, как на сумасшедшего, заморгал и вдруг сказал:
— Простите, Анна Никаноровна, но я должен сказать вашему сыну два слова.
Он вытащил меня за кулисы и сказал:
— Вы что?! Идиот или помешанный? Почему вы говорите слова, которых нет в пьесе?
— Потому что надо выходить вовремя. Я вас чуть не похоронил, а вы лезете. Хоть бы голову догадались тряпкой завязать.
— Выходите! — прорычал режиссер.
Могу с гордостью сказать, что в этот дебютный день я покорил всех своей находчивостью.
В четвертом акте, где героиня на моих глазах стреляется, она сунула руку в ящик стола и… не нашла револьвера.
Она опустила голову на руки, и когда я подошел к ней утешить ее, она прошептала:
— Нет револьвера: что делать?
— Умрите от разрыва сердца. Я вам сейчас что-то сообщу. — Я отошел от нее, схватился за голову и простонал: — Лидия! Будьте мужественны! Я колебался, но теперь решил сказать все. Знайте же, что ваша мать зарезала вашу сестренку и отравилась сама.
— Ах! — вскрикнула Лидия и, мертвая, шлепнулась на пол.
Нас вызывали.
Я же того мнения, что если мы и заслужили вызова, то не перед занавесом, а в камере судьи — за издевательство над беззащитной публикой.
Он занимался кристаллографией. Ни до него, ни после него я не видел ни одного живого человека, который бы занимался кристаллографией. Поэтому мне трудно судить — имелась ли какая-нибудь внутренняя связь между свойствами его характера и кристаллографией, или свойства эти не находились под влиянием избранной им профессии.
Он был плечистый молодой человек с белокурыми волосами, розовыми полными губами и такими ясными прозрачными глазами, что в них даже неловко было заглядывать: будто подсматриваешь в открытые окна чужой квартиры, в которой все жизненные эмоции происходят при полном освещении.
Его можно было расспрашивать о чем угодно — он не имел ни тайн, ни темных пятен в своей жизни, пятен, которые, как леопардовая шкура, украшают все грешное человечество.
Я считаю его дураком, и поэтому все наше знакомство произошло по-дурацки: сидел я однажды вечером в своей комнате (квартира состояла из ряда комнат, сдаваемых плутоватым хозяином), сидел мирно, занимался, вдруг слышу за стеной топот ног, какие-то крики, рев и стоны…
Я почувствовал, что за стеной происходит что-то ужасное. Сердце мое дрогнуло, я вскочил, выбежал из комнаты и распахнул соседнюю дверь.
Посредине комнаты стоял плечистый молодец, задрапированный красным одеялом, с диванной подушкой, нахлобученной на голову, и топал ногами, издавая ревущие звуки, приплясывая и изгибаясь самым странным образом.
При стуке отворенной двери он обернулся ко мне и, сделав таинственное лицо, предостерег:
— Не подходите близко. Оно ко мне привыкло, а вас может испугаться. Оно всю дорогу плакало, а теперь утихло… — И добавил с гордой самонадеянностью: — Это потому, что я нашел верное средство, как его развлечь. Оно смотрит и молчит.