— Писатель Горький стоит перед советской властью на задних лапках.
Так что отныне я могу называть Горького коллегой: оба пишем, оба умеем на задних лапках стоять.
53-го этого месяца.
Не только мы, но и наш язык стал входить в моду.
Один человек шел по улице и говорит другому:
— Вот пошел глав кав арм.
Услышав собачьи звуки, я вежливо ответила: «гав, гав, арр!», но потом приятельницы объяснили мне, что я ввязалась в разговор совершенно неуместно. Люди разговаривали о главнокомандующем кавказской армией.
0027-го числа.
Разговору о нас много, а жрать нечего.
Мой хозяин раньше хоть корочку хлеба швырял на пол, а теперь я по целым часам сижу против стола и все время так виляю хвостом, что он даже делается горячий. Намек прозрачный, но хозяин делает вид, что не понимает…
Хуже того — вчера я нашла на заднем дворе баранью кость с немножечком мяса, приволокла домой и спрятала под комод до ужина.
Семья хозяина увидела это, все бросились под комод, вынули кость и стали варить из нее суп, а меня выгнали из дому — я думаю, с тайной надеждой, что я приволоку еще чего-нибудь.
Ужасно как есть хочется. Как собаке.
721-го числа.
Мы вошли в такую моду, что вчера, например, приятельница по секрету сообщила мне:
— Знаешь, говорят, у хлебных лавок выросли хвосты.
— Длинные?
— С полверсты.
— Ого! Воображаю, сколько в них блох.
Число забыла.
Видела хвост хлебной лавки. Мало похож на наш. Правда, вертеть им можно, как угодно, но и только.
— Зачем этот хвост? — спросила я мизерную собачонку, шнырявшую подле.
— На хлеб. Стань сзади, и ты получишь хлеб.
Неглупо. Вежливо встала сзади всех — ждала, ждала, вдруг говорят:
— Хлеб получит только первая половина хвоста! — Хорош был бы мой хвост, если бы я одну его половину питала, а другую нет. Расходясь, все говорят:
— Собачья жизнь… Приятно, но не сытно.
Сегодняшнее.
Украла у мальчишки нищего кусочек хлеба, как дура, притащила домой — опять хозяева отняли. Меня только погладили (подавитесь вы своим глаженьем), а маленькая дочка, глотая хлеб, просила:
— Мама, отдай меня в собаки!
Число собачье.
Отчаяние и ужас! Я знаю, что все собаки отвернутся от меня с презрением, но я больше не могу: пойду на улицу просить милостыню! Мне, породистой собаке, протягивать лапу, стоять на задних лапках, как какому-нибудь Горькому!
Но… будь, что будет!
Чувствую, что вся покраснела от морды до кончика хвоста, когда, впервые в жизни, пролаяла сакраментальные слова:
— Подайте хлебца честной русской собаке!
И пошло с тех пор…
Число такое-то.
Мое место на углу Невского и Владимирского оказалось настолько интересным и доходным, что уже две собаки предлагают купить его за бараний череп и половину дохлой крысы…
Уже почти все собаки клянчат по углам милостыню.
Развратила нас коммуна.
Дело происходило в полуразвалившейся избушке одного из оазисов дикой Совдепии…
Туземцы, одетые в звериные шкуры и в башмаки из невыделанной кожи дохлой лошади, обступили туземца, одетого довольно прилично и только что вернувшегося из служебной командировки в Европу. Исступленное любопытство было написано на всех лицах…
— Ну что? Ну как там? Есть что нового? Привезли что-нибудь свеженькое?
— Да, да, — глубокомысленно кивнул головой приехавший. — Есть масса любопытного. Вы ведь совсем дикарями сделались, от Европы отстали, а там жизнь бьет ключом.
— То есть кого бьет? — испуганно поежился скелетовидный совдепец.
— Никого. Сама по себе. Ах, какие открытия! Какие изобретения! Слышали вы, например, об открытии Штейнаха и о теории Эйнштейна?..
— Где уж нам!
— То-то и оно. Плесенью вы тут покрылись. Есть такой немец — Штейнах, — и открыл он, что всякого человека можно обмолодить как угодно. Скажем, сколько тебе лет? 50? Пожалуйте — вам уже 25 лет! Вам, молодой человек, 80? Чик, чик ножичком — извольте получить — вам уже 18 лет…
— Да как же он это делает, немецкая морда?
— А очень просто: железы старикам вырезывает.
— Которые железы?
— А черт его знает. Ему уж это видней.
— Как же он дошел до этого?
— Ну как обыкновенно ученые доходят: взял человека, вырезал ему железу, а тот — глядь-поглядь, — глаза закатил да и помер. «Давайте другого, — кричит Штейнах, — не туда ножиком заехал». Пожалуйте вам другого. Резанул другого, по другой железе — икать стал старичок. Опять не туда! «Третьего давайте!» На восьмом, не то на девятом дошел до настоящей железы.
— То есть, как дошел?
— А вот этак: вырезал он старичку одному железку, а тот как вскочи, да сестру милосердия за талию: барышня, пойдем мазурку танцевать. «Матчиш, — испанский танец, шальной и жгучий!..» «Мне, — говорит, — теперь двадцать лет, и я хочу безумств!» Вырвался из рук и пошел по всей палате козла выкидывать. Ну конечно, кое-как успокоили и в среднее учебное заведение определили!
— До того обмолодился?
— До того. Но, конечно, еще более заковыристая штука — теория Эйнштейна. Я читал — прямо за животики брался. И ведь все верно, все верно, не уколупнешь!
— Он, что же, скажите: тоже насчет старости?
— Нет, почище будет; всю геометрию распотрошил! Всю математику к чертям собачьим размотал.
— А именно-с?
— Помилуйте! «Вы, — кричит, — говорите тут, что между двумя точками прямая линия самая короткая, а я вам говорю, что это брехня! Может, кривая линия короче прямой!» Начинает доказывать — и верно! Кривая короче прямой. «Вы, — кричит, — говорите, что геометрическая линия не имеет толщины, ан нет! Имеет она толщину!» Ученые глядь-поглядь — действительно имеет. «Какой осел сказал вам, что параллельные линии, сколько бы мы их не продолжали, не сойдутся?!» Ученые, действительно, попробовали, построили параллельные линии — и что же! На шестисотом километре сошлись! «Я, — говорит, — вам все докажу! По-вашему дважды девять — восемнадцать, а по-моему, может, двадцать девять». Очень строгий мужчина! Такого накрутил, что теперича все заново нужно переделывать — и математику, и геометрию, и геодезию всякую!