Я очень любил эту цельную здоровую натуру — могучего, грубоватого и добродушного матроса, сожженного солнцем тропиков, пропитанного морскими запахами, широкоплечего, немного неуклюжего на суше, покачивающегося во время ходьбы увальня.
Революция совершенно преобразила эту цельную монолитную натуру.
Началось с простого: вдруг матрос совершенно забросил свой корабль, перешел на сушу, вооружился ружьем, перепоясался пулеметной лентой и стал таскаться по всем подъездам, обыскивая и расстреливая.
В дальнейшем эволюция матроса пошла еще больше вглубь и вширь: некоторые неуклюже вскарабкались на коней и образовали совершенно неслыханную в природе «матросскую кавалерию»; кое-кто причалил к тихой пристани: устроился комиссаром в какой-нибудь Губчека; а большинство застряло в «Красном Питере» и образовало кадры новой аристократии.
Уже в 1918 году можно было видеть на улицах Петербурга эту изысканную публику, одетую в штаны до того широкие, что казалось, на ногах болтались две женских юбки; одетую в традиционные голландки, но с таким огромным декольте, на которое светские дамы никогда бы не осмелились.
Эти странные матросы были напудрены, крепко надушены; на грубых лапах виднелись явные следы безуспешного, но усиленного маникюра; на ногах — туфли с высокими каблуками и чуть ли не с лентами; на груди приколота роза.
Так вырядился и выродился честный простой русский матрос.
Ясно, что на полпути он остановиться не мог: газеты сообщали, что в столичных театрах большинство публики — декольтированные матросы, напудренные, с подведенными глазами и накрашенными губами; на руках — браслеты, на груди — бриллиантовая брошка.
О, бывший могучий Никита Шкляренко, обвеянный всеми ветрами, согретый тропическим солнцем и пропитанный морским соленым запахом, — о, Никита Шкляренко! Отсюда даже вижу весь «трэн» твоей нынешней столичной жизни.
Не узнать тебя, о, Никита, выпивавшего одним духом полпинты крепчайшего рому и храбро вступавшего в бой хоть с полдюжиной задиристых коллег с английского угольщика.
Вот пришел ты со своим приятелем Егором Бондарем в Александрийский театр, с наигранной светской усталостью уселись вы оба на места в ложе и тут же стали вы оба разглядывать публику: Егорка Бондарь в перламутровый дамский бинокль, ты же, о Никишка Шкляренко, в лорнет.
Сощурили вы оба подрисованные глаза, сжали пренебрежительно накрашенные губы и, почесав могучей пятерней пышное свое декольте, — покачали в такт завитыми головами:
— Публика севодни — не охти чтобы какая.
На барьере вашей ложи стоит коробка шоколаду, и вы оба, отставив могучие, кривые от бывшей возни с канатами мизинцы, то и дело запускаете руку в коробку.
— Жарко! — говорит Шкляренко, утирая напудренный лоб. — А я веер дома забыл. Ах, знаешь, кстати, какую я брошку намедни видел у одного товарища! Прямо — с блюдце! Полгруди закрывает. Я на свое колье предлагал менку — не хочет, сволочь. А што говорють, что быдто теперь у волосах диадемы уже стали носить. А что такое диадемы — я и не знаю: чи то в роде звезды, чи то, как на манер рога.
— Никишка, черт собачий, — нервно перебивает размечтавшегося друга Бондарь. — Ты опять Верой Виолетой надушился?! Головизна от него трещать начинает. Накарай меня господь — сейчас упаду в обморок.
— При чем тут моя Вера Виолета? Просто я говорил тебе — не затягивай так корсет! А ты зашпаклевался до отказу!
— Ладно там! Сотри-ка лучше с бакборта румяны: на самый глаз въехали.
— Это я спешил: понимаешь, какая теперь дрянь ажурный чулок пошел: как натянешь, так у коленки — хрясь! Напополам, к чертовой матери!
— Да… трудно теперь матросу по-настоящему одеться!.. Ни тебе кружева к панталонам, ни тебе шелковых завязок до туфлей…
Тихо плещется у горячего песчаного берега далекий-далекий зеленый океан…
С жемчужным шорохом догоняет одна волна другую и шепчет ей:
— …Однажды несколько лет тому назад, во время бури, долго носила я на своем хребте прекрасный русский корабль… Очень хотелось мне утянуть его на дно, но команда корабля сражалась с бурей, как стая львов. Что это были за молодцы! И среди них два самых могучих отчаянно-храбрых льва — во время минуты затишья я подслушала имена их — то были: матрос Егор Бондарь и боцманмат Никита Шкляренко!..
Докатилась зеленая волна до берега, разлилась кружевом по желтому горячему песку и вздохнула в последний раз:
— Где-то теперь они?
Эх, зеленая кружевная океанская волна! Не знаешь ты, матушка, какие на свете чудеса бывают…
Хочешь, расскажу?
Вот лягу грудью на песок у самого того места, где ты, обессиленная зноем, растекаешься томным ленивым веером у самых моих губ и поведаю тебе окончание этой чудесной, диковинной, по-русскому, сказки.
Шли однажды по Невскому два декольтированных матроса в лаковых туфлях — Никита Шкляренко и Егор Бондарь… Беседовали о своих неоматросских делах.
— Говорят, что теперь самое модное — какой-то файф-о-клок чертячий. А где его купить и на кое место нацепить — так никто и не знает.
И наткнулись они в этот момент на группу людей, окруживших кого-то.
— А ну расступись, шпана, — гордо сказал Егор Бондарь. — У чем тут дело?
— Мальчишка с голоду на мостовой помирает, вот тебе и дело.
Бондарь притих немного.
— Чего ж это он! Неужто есть так-таки совсем и нечего?
— Кому как, — ответил из группы едкий голос. — Которые с брошками на грудях, с лаком на лапах — те едят первый сорт. А настоящий народ шибко мрет.